Глава 16, или Времена и нравы

Онлайн чтение книги Черный Дракон The Black Dragon
Глава 16, или Времена и нравы

1150 год от Прибытия на Материк

— Позвольте же мне подытожить все то, что я сказал прежде. Я уверен, что за мои слова кто-то быстро попытается обвинить меня в жестокости, бессердечности, трусости и только боги знают чем еще, но я этого не боюсь. Я искренне хочу донести до людей — до людей, я подчеркиваю, — что мы могли перестараться со своей добротой и желанием угодить всем и вся. Я прошу всех вас задуматься о том, что, не введи парламент и императрица Сиглинда мораторий на смертную казнь для абаддонов, по крайней мере один из них мог бы сдержать соблазн применить свои силы, а по крайней мере двое людей сейчас были бы живы. Задумайтесь, стоит ли давать поблажки одним во вред другим? Во вред вам и вашим детям?

Стоящий за трибуной мужчина умолкает и, не скрывая самодовольства, окидывает взглядом своего оппонента, так и не проронившего ни слова за всю получасовую речь, не перебившего даже звуком, хоть и — Каллен был абсолютно уверен, что глаза его не подводили — несколько раз до побелевших костяшек сжимавшего кулак. В помещении уже становится душно из-за всех собравшихся людей и небольшого, плохо вентилируемого пространства, страшно было даже подумать о том, что может начаться здесь, когда спор не только вспыхнет, но и в считанные мгновения станет жарче.

Небольшую сцену в самом низу одно за другим обхватывают полукольца зрительских мест, сперва идущие вровень друг за другом — для самых важных гостей, а затем начинающие уходить наверх, под высокий потолок. Где-то посреди них свое место нашла и сокрытая от всех лишних глаз императорская ложа. Увидеть ее было невозможно ни с одной из верхних трибун для зрителей, но, стоило герольду перед началом дебатов звучным голосом объявить о прибытии императрицы, все они разом поднялись со своих мест приветствуя ее, пусть и невидимые для ее глаз. 

Умостившийся в последнем ряду, как можно ближе к выходу, Каллен прислоняет затылок к стене позади себя и оглядывается по сторонам, пока люди вокруг него перешептываются, а кто-то из важных шишек у сцены сыпет вопросами. 

Внутренности Императорского театра Венерсборга самым разительным образом не соответствовали его внешнему облику: светлому камню и традиционным цветным витражам в позолоченной оправе рам. Здесь, внутри, со всех сторон, куда ни глянь, зрителей окружала неизменная троица из черноты бархата, серости серебра и белизны мрамора, присущая большинству зданий, созданных в первую очередь для императорского рода, словно из целого зала кто-то разом вытянул все краски. Не помогали и официальные наряды собравшихся мужчин и женщин: закрытые черные платья и удлиненные камзолы, покрытые паутиной всевозможной серебряной вышивки, единственно помогающей хоть как-то различаться между собой и являвшейся причиной множества негласных соревнований между знатными столичными модниками. Швеи, умевшие создать нечто уникальное и неповторимое, при этом имея в своем распоряжении лишь серебряную нить, ценились дороже золота и вполне заслуженно — едва ли можно было отыскать идею, еще никем не воплощенную за все столетия существования официального наряда. Каллен невольно прослеживает филигранный узор листвы на собственном рукаве и украдкой расстегивает верхнюю пуговицу рубашки под камзолом, когда всех окружающих наконец-то отвлекает голос второго мужчины со сцены:

— Скажу вам честно, достопочтенные мессиры и моны, слушая мессира Рагнемарда и его поистине феноменальное умение окрашивать факты в нужные ему цвета, — Каллен невольно усмехается, — легко забыть, какая именно причина собрала здесь всех нас, и я позволю себе напомнить вам о ней.

Он выглядит совсем юным, с непослушными светлыми волосами, так и не покорившимися укладке, и пухлыми губами, растягивающимися в улыбке куда как чаще чем у прочих когда-либо выступавших с речью в этом зале. Рядом со своим пожилым оппонентом, его сетью морщин и темно-рыжими с проседью волосами, зачесанными так, чтобы скрыть намечающуюся лысину, он кажется и вовсе мальчишкой. И все же, судя по тому, что Каллену доводилось слышать об Амрихе Вите, от роду ему было никак не меньше пяти веков. 

— Мессир Рагнемард призывает вас задуматься о том, как обезопасить себя и своих детей, — тем временем продолжает заметно посерьезневший Вит, — он говорит о двух погибших от руки абаддона, но кем были они и кем был этот абаддон? Два насильника, напавших на одинокую девушку поздно вечером. Видели ли вы эту девушку, мессиры и моны? Вряд ли, сейчас она под стражей, но я расскажу вам. Ей шестнадцать лет — по настоящему шестнадцать, она уже родилась абаддоном от двух переродившихся родителей, в ней пять футов роста и едва ли девяносто фунтов веса. Они выбрали ее, потому что приняли за человека, легкую добычу, и не думали получить отпора. Примите во внимание вот что, прежде чем вы можете сделать ложные выводы, мессиры и моны: я настаиваю, что любая жизнь ценна, кому бы она ни принадлежала, и я не оспариваю, что отнявший ее должен понести за это наказание, но наказание это должно опираться на само преступление и те обстоятельства, что преступлению сопутствовали, но никак не на вид, к которому принадлежит преступник. По примеру несомненно уважаемого мною мессира Рагнемарда, — он кивает тому с деланным почтением, и губы старика поджимаются так сильно, что полностью пропадают из вида, — я попрошу вас задуматься вот о чем. Кто был бы опаснее для вас и ваших детей, мессиры и моны, на пустынной улице в темноте или в любое другое время и в любом другом месте: шестнадцатилетняя девушка, обучавшаяся в смешанной школе и имевшая оттуда лишь положительные характеристики, или двое мужчин, посчитавшие приемлемым изнасиловать беззащитную на их взгляд женщину? Ее имя — Сибилла Даллум, запомните его. Она не чудовище и не сумасшедшая убийца, она девушка, которая родилась и выросла среди вас, которая испугалась и хотела всего лишь защитить себя, когда никто не пришел ей на помощь. Ее действия не хладнокровное убийство, ее действия — превышение самообороны, для которой она использовала то орудие, что было ей доступно. И именно эту девушку мессир Рагнемард хочет поднять на знамя, под которым он станет членом парламента и продолжит добиваться снятия моратория на смертную казнь для абаддонов.

Его стихший голос оставляет за собой неестественную тишину, в которой он внимательно оглядывает собравшихся. Кто-то совсем рядом с Калленом кряхтит, пытаясь сдержать рвущийся наружу кашель.

Случившая чуть больше недели назад история уже успела основательно всколыхнуть общественность. Люди, прослышавшие о ней, вдруг ощущали себя в опасности, несмотря на годы мира, и высыпались на улицы, требуя наказать убийцу по всей возможной строгости. Так, чтобы впредь никому из абаддонов и в голову бы не пришло тронуть человека хоть пальцем. Вслед за этим на улицах оказались и сами абаддоны вместе с теми, кто не принадлежал к ним, но в этом вопросе оказался на их стороне. Их требования, само собой, оказались зеркально противоположны, а за пару дней демонстраций к ним одно за другим стали прибавляться все новые, уже не столь относящиеся к делу Сибиллы Даллум. Они наслаждались лучами внимания, наконец обращенными в их сторону и позволившими открыто выразить недовольство собственным положением, и не собирались упустить хоть одну возможность сделать это. Не только ради своих потомков, но и для спокойствия собственных долгих жизней.

Итогом этому стало то, что, по личному распоряжению императрицы, начавшей не на шутку беспокоиться о мире не только в столице, но и в остальных городах империи, решено было устроить публичную встречу представителей двух противопоставленных друг другу лагерей. Уникальный случай, когда до подобного был допущен абаддон — один из основателей и нынешний глава Фонда, защищающего права абаддонов. Свое именное приглашение Каллен, весьма неожиданно для себя, обнаружил в ящике для почты, а пропустить подобное событие ему едва ли позволила бы совесть.

Вигланд Рагнемард прочищает горло, прежде чем недобро усмехнуться.

— Я хотел бы услышать ваше мнение, мессир Вит, как ярого поборника равенства между нашими видами, вот о чем, — он дожидается, пока тот кивнет, прежде чем продолжить: — Если человека, совершившего преступление, отправить в тюрьму, скажем, на двадцать пять лет, это будет третью его жизни. Третью жизни, отнятой у него в наказание за совершенное. Это устрашает, это сдерживает.  Но если за то же самое преступление и на тот же самый срок в тюрьму угодит абаддон — это ничто. Он окажется на воле и проживет еще несколько веков, таким же молодым и здоровым. Так скажите, должно ли наказание для людей и абаддонов быть равным, если оно не несет равного результата? Абаддона не запугаешь жалкими двадцатью годами в неволе, когда впереди у него века свободы, так не должны ли мы иначе наказывать вас, — Каллен морщится от того, сколь отчетливо тот выделяет это, — если сами вы иначе относитесь к нашим наказаниям?

Вит невольно сжимает край своей трибуны пальцами и как-то странно, не мигая, смотрит перед собой, словно ничего не видит. Всего пару секунд, но этого хватает, чтобы над головами пробежали шепотки.

— Если мне позволят, — он медленно отодвигает прочь от себя тонкую стопку листов и поднимает глаза на зал, — я расскажу вам кое о чем, что не люблю вспоминать. То, с чем я знаком не понаслышке, а вы имеете огромное счастье не знать вовсе. Что значит быть гонимым. Презираемым и ненавидимым. Да, положение абаддонов не идеально и по сей день, мы не имеем высоких постов, мы редко позволяем себе связи за пределами своего вида, а люди редко относятся к нам, как в полной мере равным, мы вольны делать многое, но за нами всегда пристально следят, нас никогда не упускают из вида со всеми отметками о нашем передвижении и контролем за тем, какими силами мы обладаем и как ими распоряжаемся. Но, все же, это совсем не то, мессиры и моны, — он облизывает пересохшие губы и сдвигается к краю трибуны так, что полы его черного камзола становятся видны не только сидящим сбоку. — Я редко говорю об этом, и все же, в этом году мне исполнится уже пятьсот тридцать четыре года, — по залу вновь разносятся оживленные шепотки, и Вит усмехается. — Я сказал об этом не чтобы восхитить кого-то тем, как славно я сохранился для подобной развалины. Я сказал об этом в подтверждение того, что я уже был перерожден в то время, когда в Делориане вспыхнул последний Бунт.

— Считать ли нам это признанием в вашей причастности к нему? — перебивает его Рагнемард, в этом состязании явно ощущающий угрозу своему лидерству.

— Орден Кассатора сейчас, разумеется, уже не тот, что прежде, и занимается он уже давно не тем, но не оскорбляйте память их павших и выживших во время Бунта предшественников и судебную систему Делориана, — на лице Вита не дергается ни единый мускул, но голос становится едва заметно жестче. — Все мы знаем, что и сами организаторы Бунта, и все причастные так или иначе поплатились за свои преступления и были казнены, — он старательно поправляет манжеты на обоих рукавах, прежде чем продолжить: — Вы оказали мне небольшую услугу тем, что подвели разговор к Ордену.

Каллен невольно смотрит в дальний угол зала, где, среди безликих черных мундиров солдат гарнизона, прибывших с императрицей, в свете ламп то и дело блестят лучи солнца, вышитые на мундирах кассаторов золотой нитью. Он не знает, должны ли они присутствовать на всяком собрании, посещаемом императрицей и иными важными лицами империи, или же были приглашены по особому случаю, но никак не может отделаться от ощущения, что те будто хищные птицы с самого начала не сводят глаз с единственного абаддона в зале.

Его выступление перед практически полным составом важнейших людей государства и вправду было событием первым в своем роде и потому вполне достойным звания исторического, но едва ли все было столь безоблачно, чтобы абаддона оставили без охраны наедине с ними.

— Прежде всего я скажу, что заключение преступника под стражу, на мой взгляд, не должно совершаться лишь с целью лишить его лет жизни, которые он уже никогда не сможет вернуть обратно, своей целью оно должно ставить его исправление, помощь в становлении добропорядочным гражданином империи после своего освобождения. Ваше же заявление о том, что нам, — он с вызовом смотрит на оппонента, передразнивая его манеру, — не страшно никакое заключение — слова того, кто никогда не знал и не стремился узнать, как мы жили прежде. Мы можем жить почти бесконечно, и тогда это было проклятием куда большим, чем сейчас. В нашем распоряжении было бессчетное число дней и каждый из них мы проводили в попытках сбежать или спрятаться. Мы не помнили, что значит жизнь без страха и постоянного ожидания конца, не помнили, что значит безопасность для нас самих и наших близких. Я знал тех, чьих близких, людей, без всякой жалости казнили лишь за то, что они хотели помочь и укрыть, и еще знал тех, от кого отвернулись все, чтобы избежать подобной участи. Мы уже не помнили, каково это — жить и не думать о том, как по пятам следует Орден. Люди думали, мы живем в резервациях как простые заключенные в камерах или, того лучше, как обычные жители крохотной лесной деревеньки, спокойно и беззаботно. Многие и вовсе не хотели думать о нас, предпочитали прикидываться, что нас не существует. Но хотите ли вы знать, что может сделать с десятью даже самыми благородными людьми скука, отдаленность прочей цивилизации и пять бессмертных заключенных в их полной власти? — он дает собравшимся несколько секунд, за которые чуть переводит дыхание, но никто так и не осмеливается нарушить тягучего и удушливого молчания. — Нас морили голодом, порой выгоняли на улицу в мороз, насиловали, калечили всеми возможными способами и делали многое другое. Где-то было лучше, где-то хуже, но, так или иначе, насилия над собой не избегали заключенные ни одной из резерваций. Потому что… кому было какое дело? — по спине у Каллена проносятся непрошенные мурашки. —  Нас было не убить без стрел, а стрел для всего этого никогда не использовали. Не все они были плохими людьми, разумеется, но достаточно было и одному из десяти оказаться ублюдком, чтобы жизнь стала мучением. В школе вам о подобном не рассказывают, верно?

Вит печально усмехается и прочищает горло в полной тишине. Затесавшийся поблизости от Каллена бедолага с кашлем зажимает рот платком и почти ложится животом на собственные колени, сотрясаясь будто в припадке. В ряду перед ними седоусый мужчина наклоняется к уху своей спутницы и едва различимо шепчет:

— Старина Вигланд, похоже, благодарит богов, что абаддонам все еще не позволили избираться в парламент, этот полумертвец быстро бы его обскакал.

В ответ она лишь беззвучно жмет палец с крупным перстнем к губам, привлеченная вновь зазвучавшим со сцены голосом.

— Так что же, мессир Рагнемард, по-вашему, абаддоны не боятся заключения?

Тот не отвечает, лишь вновь поджимает губы.

— Мы боимся заключения едва ли не больше смерти, — видя бессилие своего противника, многие на его месте вряд ли сдержали бы злорадство, но Амрих Вит предельно серьезен, — потому что мы все помним и передаем тем, кто пришел после нас, потому что все это — часть нашего наследия и нашего пути вперед. В нашей истории мы, порой, творили ужасные вещи, под гнетом ли обстоятельств или по своему желанию, и мы не отвергаем их, не вымарываем неугодные страницы белым, чтобы поскорее забыть самим и заставить забыть других. Я не защищаю никого из преступников прошлого, не оправдываю их действий и сожалею о всех, кто погиб по их вине, но, мессиры и моны, ведь именно Бунт стал тем, что заставило ваших предков наконец-то услышать наши голоса и прислушаться к ним. Мы сожалеем о тех из нас, кто пал на пути к этому, но помним, что их тела прокладывали нам этот самый путь, благодаря ним мы живы и мы знаем, что их смерти не были напрасны. Все они вели нас к тому, что наши жизни изменились и продолжали меняться вплоть до сегодняшнего дня, мораторий на смертную казнь для абаддонов стал нашим последним достижением, и мы не позволим обществу сделать шаг назад, перечеркнув то, для чего мы работали так долго и отдавали так много. И мы продолжим устраивать демонстрации в защиту девочки, которую мессир Рагнемард и ему подобные столь яростно желают казнить во имя возвращения к прошлому строю. Мы не позволим нашему миру вернуться к временам, когда люди могли убивать нас и делать что им вздумается лишь из-за того, кто мы есть, а мы не видели иного выхода для защиты, кроме как вредить им в ответ. И мы желаем, чтобы вы не просто позволяли нам говорить, пока сами вы принимаете окончательные решения, но и чтобы вы слушали нас, позволяли нам самим решать за себя.

Амрих Вит выходит из-за своей трибуны и подходит к краю сцены. На его раскрасневшемся лице, в свете многочисленных ламп, блестит пот.

— Я получил это лишь в порядке исключения для абаддона — вас, важнейших людей и простых людей Делориана, слушающих и слышащих меня, я получил даже честь выступить перед самой императрицей, и, ради всех подобных мне, живых и уже погибших, я хочу сказать следующее. Вы долго сопротивлялись, но, все же, после появления парламента, позволили служителям Тары не только отдавать свои голоса, но и самим избираться в него наравне с теми, кто служит Тару. Вы перестали считать, что им нечего сказать в политике и их призвание в чем-то ином, вы перестали столь рьяно ограничивать их жизни. Вы уже позволили голосовать и нам, но голосовать лишь за тех, кто вместо нас принимает решения, касающиеся наших жизней, но кто не является одним из нас, кто никогда не жил подобно нам. Нашим голосом не должны говорить те, кого желаете видеть говорящими вы, нашим голосом можем и должны говорить только мы сами, и этот голос должны слушать, потому что мы — это те, кто рождается и живет в Делориане, среди вас, мы работаем на ваших работах и платим налоги в казну, потому что Делориан — это и наша страна, в которой мы желаем жить, как все прочие. Поэтому я смею просить у вас, Ваше Императорское Величество, сколь долго ваш голос — главный голос нашей империи, разрешения выдвинуть свою кандидатуру на грядущих выборах в парламент мне и прочим абаддонам. Будьте верной последовательницей того, что начал император Рихард, позвольте восторжествовать справедливости и позвольте нам, наконец, стать теми гражданами, которыми мы и должны быть.


* * *


Каллен пробирается в сторону выхода вдоль стены приемного зала, куда его вынесла толпа, разом сорвавшаяся со своих мест, стоило только выступавшим покинуть сцену. Он уклоняется от уже сбившихся в кучки людей и тех, кто был для него особенно опасен — одиночек, выискивающих, с кем бы поскорее обсудить все услышанное и увиденное. Совсем молодая девушка, будто в клетку запертая между двумя громко и до крайности эмоционально дискутирующими людьми заметно старше себя — женщиной, держащей ее под руку, и мужчиной с проседью в густых волосах — робко улыбается ему, словно надеется, что, как доблестный рыцарь, он спасет ее из столь незавидного положения, но он лишь чуть рассеянно улыбается ей в ответ и проходит дальше.

На улице уже стемнело, и от света многочисленных ламп, горящих разом, в первые секунды после полутьмы слезятся глаза. Зал покидают последние зрители, перетекая в новое место сбора, и помещение, еще совсем недавно казавшееся весьма просторным, окончательно утопает в людях и тяжелой мешанине из пыли и всех возможных видов духов.

Проскальзывая между облаченными в парчу и бархат фигурами, Каллен не удерживается от того, чтобы не оставить без внимания картины, расположившиеся между огромными витражными окнами. Конечно же, никаких подлинников, тщательно охранявшихся в куда лучше предназначенных для этого местах, но на качественные репродукции, не всегда легко отличимые от бесценных оригиналов, императорский род не скупился. Пожар, в свое время погубивший старый дворец вместе с без особой защиты выставленными там произведениями искусства, научил их многому. Каллен останавливается перед портретом еще совсем молодой женщины, за спиной которой художник с любовной тщательностью выписал крупное серое знамя с черным драконом на нем, а еще раньше него рука швеи — тонкие серебряные языки пламени по краю рукавов и ворота платья, полностью закрывающего шею. Из-за трагедии, подробности которой никогда не разглашались, еще в детстве императрица Ленора получила жуткие ожоги, покрывавшие, по слухам, почти треть тела и навсегда лишившие ее шанса обнажить на людях не только часть груди или спины, но и шею. После того же случая двигать левой рукой ей было куда как труднее чем здоровой правой. Даже на этом портрете смоляные локоны императрицы, обрезанные выше плеч, глубоко зачесаны на пострадавшую сторону, чтобы скрыть то, чего уже не мог спрятать никакой воротник. Помимо своих политических заслуг, для истории она запомнилась и введением в делорианскую моду именно такого фасона платья и именно такой длины волос, после ее восхождения на трон спешно подхваченных столичными модницами, прежде отращивавшими косы до пояса и выставлявшими на показ свои лебединые шеи.

В этот самый момент, перед портретом императрицы, чье кроткое лицо с мягкой улыбкой не успели еще омрачить годы жизни и забот об империи, равно как и четверо рожденных детей, собственное любопытство играет с ним злую шутку. На плечо с размаху опускается чья-то тяжелая ладонь:

— Ты уже знаком с моим племянником, Тадред?

Каллен медленно оборачивается, давая себе время стереть с лица выражение скорби и разочарования, и видит того же усатого мужчину, что прежде сидел перед ним в зале. В этот раз видит не в профиль, а смотрящим прямо на него. Спутницы при нем уже нет, но ее место успел занять сам мессир Вигланд Рагнемард. Вблизи без труда можно увидеть, как пульсирует вена у него на лбу, воротник белой рубашки под его камзолом расстегнут, а стакан воды в руке оказывается уже почти пуст. Каллен давит из себя кривую улыбку, будто всего минуту назад и не надеялся поскорее сбежать именно от него. 

— Так это и есть Гардрад? — брови усатого Тадреда ползут вверх. — Я представлял его… старше. Самую малость. Тадред Пилмунд.

Его сухая ладонь вытягивается вперед.

— Гардрад мой старший брат, — сообщает Каллен, прежде чем пожать ее. — Каллен Рагнемард.

— В этом семействе редко случаются меньше чем двое детей, — дядя хлопает его по спине так, что едва удается устоять на месте от неожиданности. — Он адвокат. Пока только начинает, но уж можешь мне поверить, раз в нас течет одна кровь, лет через пять люди из этого зала будут к нему в очереди выстраиваться! Рад, что ты пришел, — добавляет он, наконец обратившись к самому Каллену.

— Мама достала приглашение для меня. Не мог такое пропустить, — он признается совершенно искренне. — Вокруг этой девочки подняли столько шума, даже абаддону позволили выступить перед императрицей и парламентом. На деле вышло даже интереснее, чем я думал. Мир вокруг меняется, похоже.

Губы дяди сжимаются в нитку, а следом и вовсе исчезают, и мысленно Каллен уже корит себя за то, что даже не попытался выдумать себе срочное дело и сбежать, когда еще мог это сделать.

— Этот щенок слишком много о себе возомнил. Императрица может и обещала ему подумать над этим, но на деле она никогда не даст разрешения ни ему, ни еще кому-то из них. 

— А даже если и даст, — Тадред пожимает плечами, — у Делориана все еще есть действующий парламент, который тоже должен дать свое согласие на подобное. 

— Ему бы радоваться, что он может спокойно заправлять своим фондом в этой стране, но им всем вечно мало. Дай им палец и они отхватят не только руку, но и голову в придачу, ненасытные твари, — Вигланд одним махом осушает стакан до дна и ставит на ближайший к ним стол с таким звоном, что оборачиваются оказавшиеся рядом люди. — К Лодуру этого выскочку. Насчет той девчонки, Каллен?

— Да?

— Не слышал, кто взялся за ее защиту?

— Нет, — Каллен мотает головой, — но не думаю, что Фонд поскупится на достойного...

— Ни один достойный на это не согласится, — не терпящим возражений тоном перебивает его дядя, и Каллен устало прикрывает глаза, чувствуя, как от духоты, людского галдежа, запахов сотен цветов и других растений под черепом начинает пульсировать боль, — потому что поймет, что это гиблое дело. Никому не захочется, чтобы его имя намертво приклеилось к чему-то настолько громкому и настолько провальному.

— Разве только найдутся неопытные мальчишки, еще не утратившие юношеского максимализма, — равнодушно отмечает Тадред Пилмунд и с поразительной ловкостью цепляет широкий бокал с подноса проходящего мимо слуги, — которые поверят, что им одним под силу его вытащить.

Его взгляд не касается лица Каллена, и все же, тот в один миг ощущает себя еще неуютнее, чем прежде, хотя, казалось бы, это было уже невозможно. Лучше бы на его месте и вправду было оказаться Гардраду. Гардрад ориентировался в светской жизни Венерсборга как рыба в воде. Как обаятельная акула, способная в считанные секунды понравиться всем вокруг себя и ко всякому отыскать свой подход, и все же всегда имеющая при себе пару сотен смертоносных зубов, которыми без труда может отхватить чужую голову. Каллен и близко не подобен ему и, должно быть, отец не устает радоваться тому, кто именно из них двоих оказался его старшим ребенком и наследником, а кто — нет.

— Хвала богам, — ладонь дяди вновь с силой бьет по спине, — что Каллен не такой, верно же я говорю, племянник? У нас это в крови — точно знать, какая игра стоит свеч, а какая...

Он умолкает столь резко, что Каллен не понимает, что же именно произошло, пока не слышит, как с излишне наигранной радостью дядя восклицает “Гая!”

На ней такое же платье, как и на других собравшихся в зале женщинах, вот только совсем без вышивки, поверх него — мужской кафтан без застежек, но с обшитыми прорезями для рук посреди рукавов, на удивление почти не скрывающий высокой и худощавой фигуры.

— Вигланд, надо же, я так долго смотрела на тебя на этой сцене и все еще рада видеть. Тадред! Очень рада, уже повстречала твою супругу по пути сюда. Мы ужасно мало виделись за последний год, это стоит исправить.

Обмениваясь мало что значащими приветствиями она дает им обоим по очереди поцеловать воздух возле небольших жемчужин в ее мочках и, наконец, поворачивается к Каллену. Чуть надменный, вполне подошедший бы настоящей императрице, ее взгляд становится мягче, а морщинки в уголках глаз — заметнее.

— Здравствуй, дорогой.

Прежде, чем он успевает сказать хоть слово, она протягивает к нему руку и приглаживает невидимые пряди, выбившиеся из его гладко зачесанных волос. Волос, с которыми он провозился едва ли не час, доводя до совершенства, к которому не смогла бы придраться даже она. Мысленно Каллен вздыхает.

— Здравствуй, мама.

Он прочищает горло и, опомнившись, она отдергивает руки, которыми уже начала разглаживать несуществующие складки камзола у него на груди. Прежде чем отстраниться, мать заговорщицки шепчет ему на ухо:

— Здесь барон и баронесса Моргран с дочерью, — ее кивок указывает на девушку, прежде так вероломно оставленную им на растерзание родителям. — Хочу познакомить вас сегодня, она просто чудес...

— Гая, — голос дяди совершенно неожиданно спасает Каллена от новой напасти, — что думает парламент по поводу выходки этого выскочки Вита?

— Поверь мне, Вигланд, для всех нас это было точно такой же неожиданностью, как и для тебя. Ты и сам знаешь, быстро подобное не решается, но, если императрица Сиглинда все же даст свое согласие, мы обязаны будем рассмотреть эту поправку.

— Этот выродок…

— Воспользовался сложившейся ситуацией для собственной выгоды, прямо как ты, — мать не сдерживает смешка, — и ты не можешь ему этого простить? Что ж, как по мне, так он поступил весьма умно.

— Надеюсь, — цедит дядя, — ты не поддерживаешь его идею? Это будет полной чушью, если парламент даст свое согласие на подобное…

— Парламент состоит не из одной меня, Вигланд, в этом и заключается его суть, — ледяная маска ее спокойствия безупречна, как и всегда. — Но, если тебе интересно мое личное мнение, то почему бы и нет? Мы уже очень близки к завершению процесса, начатого императором Рихардом, на минуту, почти пять веков назад. Столько поколений наблюдали за этими изменениями. Подумай только, когда мы с тобой были молоды, абаддоны еще не могли голосовать, а суд мог свободно приговорить их к смертной казни. Все движется и все меняется. Но неужели мы так трусливы, что в последний момент не позволим всему этому, наконец-то, завершиться? Мы прошли через целую пустыню не ради того, чтобы развернуться обратно за шаг до полного воды колодца, так ведь?

Дядя багровеет так, что его будущая лысина загорается красным пятном посреди рыжих волос, а лицо Тадреда принимает заинтересованное выражение.

— Так именно это ты и собираешься сказать на заседании? — уточняет он.

— По содержанию, — мать кивает и отпивает из собственного бокала. — Над подачей стоит основательно поработать, это и правда застало меня врасплох, — след ее помады пятнает стекло, — и прошу, Вигланд, не принимай на свой счет, меньше всего мне хочется омрачать семейные отношения политикой.

Прежде, чем тот ответит хоть что-то, Каллен спешно прощается со всеми, оставив их разбираться во всем без его участия, и, едва не переходя на бег, торопится к выходу. Мать в растерянности кивает ему на несчастную баронскую дочь, по-прежнему томящуюся с родителями, к которым уже присоединились по крайней мере трое собеседников, но он предпочитает сделать вид, будто ничего не видел. Уже на выходе из зала Каллен слышит, как дядя и Тадред в сопровождении супруг оказываются приглашены на ужин в доме родителей, и мысленно отмечает себе не соваться туда ни под каким предлогом. Пусть в этот раз они получат Гардрада.

На улице он жадно глотает прохладный, но вместе с тем опьяняюще свежий воздух, прислонившись к стене театра подальше от главного входа, когда получает короткое, но крайне интригующее сообщение от Ирвина:

“Я знаю, чем ты займешься сегодня вечером”

Уже в следующий миг перед его глазами появляется текст, и во рту резко пересыхает, пока ладони, напротив, намокают

<i>«Я обещал рассказывать эту историю целиком и без утайки, не обеляя в ней даже самого себя, как бы мне порой этого не хотелось, и я сдержу это обещание. Пусть вся эта история и не обо мне, мне лишь повезло и одновременно не повезло стать ее частью и свидетелем, в этот раз я позволю себе отдалиться от событий государственной важности, чтобы дать своим читателям чуть более полную картину того, как в мое время существовали те части имперской жизни, о которых в мое время никогда не напишут в учебниках истории и никогда не расскажут вслух. Я хочу верить, что там, где мои записи будут обнаружены, люди поймут и не осудят того, что я делал, но если эта надежда не оправдается, я готов смириться с этим уже сейчас, ведь стыжусь я вовсе не этого. Я стыжусь лишь того, чего я так и не сделал. Как бы сам я того ни желал, я так и не смог быть полностью и безоговорочно верным человеку, который дал мне все то, что я имел и имею сейчас. Тому, без кого я погиб бы бесславным и одиноким пьянчугой где-то на задворках империи. Моему императору.»</i>

* * *


640 год от Прибытия на Материк


Несмотря на высоту потолка и просторность самого главного зала, от курящихся тут и там благовоний жаркий воздух кажется густым, будто в легкие затекает вовсе не он, а жидкий поток всех существующих в мире запахов. Но так куда лучше, чем вовсе без них, успешно маскирующих тяжелый запах пота и иных характерных для подобного места выделений, естественных и не вполне.

Сегодня здесь оказывается людно — еще более людно, чем он привык видеть, и Дитриху приходится сгорбиться сильнее и дальше натянуть капюшон на лицо, когда краем наметанного глаза он замечает среди собравшихся нескольких знатных знакомцев. На их лицах совершенно одинаковые черные маски без всяческих узоров и украшений, скрывающие их от лба до верхней губы, а застежка его плаща, известная любому беспризорнику на всех трех островах Венерсборга, упрятана как можно дальше и заменена совсем неприметной. И все же, рисковать ему не хочется. Достаточно одного взгляда или звука голоса, одного характерного жеста — как привычка едва заметно дирижировать рукой в такт музыке, которую он подмечает у младшего сына имперского казначея, сидящего в нему знакомой чуть сутулой спиной. Всего одна неосторожность — и ты раскрыт.

Пока он, стараясь не покидать тени, пересекает зал, в теплом свете многочисленных свечей на главном пьедестале, приподнятом над остальным полом для лучшего обзора, в танце изгибается девушка. Весь ее наряд — тонкие золотые цепочки на груди и поясе, показывающие куда больше, чем скрывающие. Ее лицо спрятано под маской, в отличие от масок посетителей — единственной в своем роде в этих стенах. За деревом, выкрашенным черной краской и расписанным золотом, нельзя разглядеть даже ее подбородка, лишь в прорезях блестят глаза, а вокруг — мягкими волнами от каждого движения взлетают светлые волосы.

Дитрих минует и пьедестал, и многочисленные огороженные от основного зала закутки со всеми их звуками, двигаясь вдоль стены, расписанной черным, багрянцем и золотом. На ней, посреди филигранных завитков и причудливых узоров, умелой рукой художника вписаны многочисленные обнаженные тела в самых разнообразных положениях — словно разъяснение пришедшим сюда, что же и как им следует делать. 

На лестнице, укрытой за тяжелым бархатным занавесом, дышать становится чуть легче, а со всех сторон его окружает блаженная темнота, не прорезанная приглушенным и дурманящим свечным светом. Дитрих скидывает капюшон и приглаживает растрепавшиеся под ним волосы, с осторожностью поднимаясь по невидимым ступеням до тускло освещенного коридора второго этажа. Нужная ему дверь оказывается затворена не до конца, и все же он коротко стучит и дожидается приглашения, прежде чем войти внутрь. Позади себя он закрывает створку и для верности поворачивает оставленный в замочной скважине ключ. 

— Комендант.

Во всем будуаре воздух пахнет мылом и розовым маслом, а свет горит лишь на туалетном столике. Исходящий от двух масляных ламп, он любовно обрисовывает силуэт сидящей перед ним женщины. Она не поворачивает к пришедшему головы все то время, что он возится с дверью и проходит к ней в глубь комнаты, но внимательно следит за каждым его движением в огромном, оправленном в золото зеркале. Золотой пояс стягивает ее платье из полупрозрачной темной ткани, витые браслеты обхватывают плечи и предплечья, а тонкие золотые цепочки вплетены в густые косы, из которых собрана прическа. Даже низ ее бледного лица — та его часть, что не будет чуть позже прикрыта маской, покрыт узорами золотой краски. Еще слишком слабо, когда она закончит, непросто будет отыскать хоть пятнышко чистой кожи.

— Хорошо выглядишь, Лактис, — Дитрих присаживается на самый край стоящей рядом кровати вслед за ее приглашающим жестом.

— Оставь комплименты для женщин, которые могут стареть, — невольно усмехаясь, она вновь берет в руки отложенную было в сторону кисть. Она уже переходит к рабочему таинственному шепоту, за которым становится трудно узнать истинный звук ее голоса. — Ты не навещаешь меня просто так, Дитрих, тебе нужно, чтобы я что-то разузнала? Скажи, что и у кого. Служить нуждам империи — честь для меня.

Он пропускает мимо ушей отзвук издевки в ее словах.

— Пока что я здесь только чтобы предупредить, — взгляд Лактис в отражении перемещается от ее лица к нему. — Мы до сих пор надеемся, что это лишь пустые опасения и все еще образуется, но всегда нужно быть готовыми к худшему. Есть вероятность, что скоро вспыхнет новый Бунт.

— В чем дело? — она проводит золотую линию посередине губ, поверх высохшей черной помады. — Крестьяне из пригорода бунтуют против налогов и перестанут поставлять продовольствие в Венерсборг? Они, наконец, забыли, как жили при Дедрике, и вновь недовольны?

— Я говорю о Бунте полукровок.

Кисть выскальзывает из ее пальцев и падает на темную столешницу, пятная ее золотом.

— Проклятье… — шипит Лактис и пытается вытереть все тыльной стороной мелко дрожащей ладони, но лишь размазывает еще сильнее, заставляя весь стол сверкать под двумя лампами.

Дитрих подает оставленное ею на кровати полотенце, еще чуть влажное, и терпеливо дожидается, пока она приведет стол и собственные руки в порядок.

— Что именно там происходит? — две части золотой полосы на губах все никак не смыкаются вместе ровно из-за дрожи.

— У них объявилась новая предводительница. Зовет себя Гидрой, — Лактис невольно фыркает, едва услышав это, — раньше с ней были шестеро, как там сейчас — понятия не имею. Знаю, что они разрушили одну из резерваций и освободили заключенных. Почти всех кассаторов в ней убили, одного оставили, чтобы донес послание императору.

Она прячет лицо в руках, не заботясь о сохранности уже нанесенного на него узора, и и трясет головой:

— Боги, смилуйтесь над нами…

— Пока что это скрывают от народа, Орден охотится только за Гидрой и ее приспешниками, официального никакого Бунта все еще нет. Но это только пока.

Руки Лактис отнимаются от лица, перемазанные разводами краски, но сама она так и остается сидеть с поникшими плечами. Обнаженными плечами — то, чего не мог позволить себе ни один служитель и ни одна служительница Тара или Тары, и что помогало куртизанкам резко выделяться среди них, если только те не пытались скрыть собственный род занятий. Лактис не пыталась, а особенно в стенах собственного борделя.

Скрывала она, равно как и все ее работники, лишь собственную личность, лицо и даже голос. Так, чтобы годами оставаться неузнанной и в спокойствии жить в самом сердце Делориана, не срываясь в поисках нового безопасного места.

Комендант поднимается с кровати и присаживается перед ней на одно колено.

— Послушай, — она поворачивается за звук его голоса, — ты должна выслать свою дочь из страны, как можно скорее. Вот что сейчас важно.

— Дочь? — Лактис в растерянности смаргивает. — Но ведь она не абаддон, она даже не полукровка. Ее отец был человеком, и она тоже человек. У нее нет никаких способностей, поверь мне!

— Я знаю, что нет, — насколько возможно спокойно шепчет он и с осторожностью отодвигает руку, вцепившуюся ему в плечо. На черном плаще остаются пятна краски, повторяющие очертания женской ладони. — Я знаю, что дети женщин-абаддонов от людей рождаются людьми. Но она человеческая девочка, которая всю свою жизнь прожила среди абаддонов, и была воспитана ими, она знает о вас все, Лактис. Если кассаторы схватят ее и промоют мозги — поверь мне, это они умеют, — а потом отправят на обучение, то получат бесценного следопыта. Она сможет не только находить одиночек, но и раскрывать целые гнезда вроде вашего. Посмотри на меня, — он берет ее перепачканные ладони в свои и дожидается, пока их глаза встретятся, — ты столько лет помогала таким, как ты. Теперь пришло время помочь всем и, в первую очередь, твоему ребенку. Отправь ее в Теллону, пока не слишком поздно. Даже если Орден как-то о ней узнает, оттуда им ее никто не выдаст.

— Но у меня никого нет в Теллоне, — Лактис качает головой и свет, отражающийся от золота в ее волосах, играет на стенах. — Куда я могу ее отправить?

— Моя мать сейчас живет в Клермоне. Ей приходилось иметь дело только с мальчишками, думаю, она будет рада девочке. Я могу сделать проездную грамоту на поддельное имя и другие документы, так она сможет проехать напрямик через Штолцервальд и не делать крюк через Гренну и Ферран. Довези ее до границы сама, или поручи тому, кому доверяешь, а там посади на купеческий караван до Клермона, они ходят часто. Вот только, боюсь, — он в задумчивости трет щетину на подбородке, — чтобы избежать вопросов, ей придется выдать себя за мою внебрачную дочь.

Несколько мгновений Лактис смотрит на него в растерянности, прежде чем коротко прыснуть в руку.

— О, боги… Не могу понять, завидовать твоей жене или, все же, сочувствовать? — ее лицо вновь становится серьезным. — Ей всего десять, моей малышке, а я должна отправить ее туда одну, в незнакомую страну? Я думала, что смогу быть ей хорошей матерью, что за столько лет жизни я успела подготовиться, но, выходит, я испортила ее жизнь уже тем, что родила ее?

— Посмотри на меня. Не отворачивайся. Ты хорошая мать, Лактис, и ты спасешь от выродков из Ордена свою дочь и всех тех, кого они могли бы схватить с ее помощью. А как только все успокоится, она вернется к тебе. Я клянусь. Клянусь, слышишь?

Лактис кивает, приоткрывает рот, но тут же закрывает вновь. Дитриху прекрасно известно, она хочет спросить — как долго? — но она не хочет знать ответ. Куда лучше продлить блаженное неведение, в котором возможен любой исход и можно вообразить себе, будто он хорош.

Ее руки трут обнаженные плечи, словно, несмотря на духоту помещения, ей вдруг стало очень холодно.

— Ты столько лет покрываешь нас и помогаешь прятаться, а я так до сих пор и не спросила… — она заминается, смотрит на ровно горящие огоньки в лампах, зубами снимает чуть золотой краски с нижней губы, но договаривает: — Что будет с тобой, если все это раскроется?

Он поднимается с пола и садится обратно на кровать, упирает невидящий взгляд в расписную ширму, притаившуюся в темном углу.

— Я предпочитаю об этом не думать.

— Тебя обвинят в государственной измене и казнят. И даже император не сможет помочь. Ведь я права?

— Он не захочет мне помочь, — Дитрих и сам слышит излишнюю резкость своего голоса, но ничего не может с этим поделать, — потому что доверяет мне, больше, чем любому другому человеку в империи, а я сделал все это за его спиной. А если и захочет, я не приму его помощи по той же причине.

— Я знаю, что ты не хочешь говорить обо всем этом, и обычно я потакаю тебе, но мне больно видеть тебя бичующим себя, хотя я знаю, что мы все еще живы только благодаря тебе.

—  Я поклялся защищать жителей империи и помогать им, а вы — одни из них. А теперь, — комендант все же поворачивается к ней, — я буду признателен, если ты… Продолжишь потакать мне, и больше мы не станем говорить об этом. Я подготовлю документы для девочки за пару дней, а ты пока объясни ей, что к чему, но постарайся не напугать.

В неуютной тишине он встает со своего места.

— Сколько у тебя самого детей, Дитрих? — вдруг спрашивает Лактис, подняв на него глаза.

— Трое.

— Ты и без меня знаешь, что во время Бунта и других волнений абаддонов власть Ордена растет как паршивая опухоль на теле Делориана. Никто не защитит твоих детей, если тебя казнят как изменника.

Он чувствует ее взгляд на своей спине, когда вновь берется за ключ.

— Подумай и о них. И просто береги себя, ладно? — шепчет она своим настоящим низковатым голосом, без всякой куртизанской фальши. — Ты хороший человек, комендант Дитрих, и ты нужен всем нам, но не сгорай ради других.


Читать далее

Глава 16, или Времена и нравы

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть